|
Он мечтает о деревеньке крепостных. Он любит говорить о себе, как о православном, но, скорее всего, он язычник. Он любит раскачиваться на стуле и кутаться в мысли и в клубы дыма. Задумай Петрович поставить «Обломова», лучшей кандидатуры на роль Ильи Ильича ему не найти. И, тем не менее, он — кумир молодёжи. И это правда! Речь о Тимофее Яровикове. Продолжаем серию интервью с ним. Сегодня — часть вторая, «недосказанная»...
— Как на твой взгляд, Все стихи можно положить на музыку и сделать песнями?
— В одной из песен у меня было (улыбается): «Пульс барабанит под бледною кожей, пусть и неровный, но ритм! Значит, возможно, и музыка тоже — где-то мотив подсознание гложет: кто из нас душу по нотам разложит? Кто до аккорда сгорит?!» Если есть ритм, значит возможна и музыка. Только стоит ли? Изначально ведь поэзии не существовало. Изначально была песня, потому что письменности не было никакой. И все великие строчки никуда не записывались.
А где и когда песни пели? Правильно! Идем мы на охоту — нужно поднять дух перед убийством мамонта, или какого-нибудь оленя. И тебе нужно, чтобы «дум-дум-дум» (показывает ритм биения сердца), и ты при этом поешь: «На охоту, на охоту». Вот тебе и лирика. В этом, кстати, поэзии гораздо больше, чем у всех Брюсовых и Гумилевых вместе взятых.
— А твои первые опусы сохранились? Когда начал писать?
— Писать начал лет в двенадцать. И начинал я с прозы, причем сразу с больших жанров.
— Роман?
— Конечно!
— Как назывался?
— Не помню. Скажу одно — писал, и писал много, в основном — сюжетные вещи. Сейчас мне это делать сложно. А потом вдруг понял: у меня ведь, прости Господи, талант рифмовать! (смеется). И давай писать стихи! Ты что! Ух! И с тех-то пор я много килограммов написал.
— И где все эти килограммы? Небось, хранятся в гигабайтах?
— Да не знаю я, где они. Слава Богу! Бульшую часть из того, что было когда-то написано, я где-то протерял. Ну, а чем там особенно дорожить? Особенно и нечем. Жизнеспособное заявляет о себе само. Я никогда не прилагал никаких особенных усилий... Нет, вру, были времена, когда я скрупулезно записывал всё это в тетрадочки. Сейчас я этого не делаю. Чирк-чирк на какой-нибудь салфетке и все. Сейчас есть диктофон в телефоне, и если мне каких-нибудь полторы строчки взбрело в голову — я их запишу.
У меня полтелефона забито записями по полторы строчки, которые нужно когда-нибудь сесть и раскопать — вдруг, что интересное найду. А так можно писать хоть на куске обоев — какая разница? Настоящий фотограф тебе скажет: наплевать, на какую камеру снимать, потому что снимает не камера — снимает фотограф. Стихи где-то как-то фиксируются, и если они жизнеспособны, они где-нибудь когда-нибудь да проявятся.
— Представь: через несколько десятков лет кто-нибудь найдет на чердаке кусок обоев со стихами, написанными твоей рукой. И продадут этот кусок за пару миллионов евро.
— Ну, можно посмеяться над этим сейчас (смеется). Так не будет, слава Богу. Говорить об этом мне неловко, да и, честно говоря, мне это не интересно.
— Не интересно, что после тебя останется?
— Вот как раз то, что людям останется после меня, мне очень интересно. А кто будет хлопать в ладоши по поводу куска обоев, мне не интересно.
— Всё же представь: через энное количество лет в День твоего рождения устроят «Яровиковские чтения» и будут с гордостью говорить: «В этот день великому белорусскому поэту Тимофею Яровикову исполнилось бы сто лет».
— Во-первых, так никогда не будет. Во-вторых, это сильно, блин, помпезно — всенародно отмечать мой День рождения.
— Ну почему же? День рождения Пушкина отмечают...
— Не повезло «чуваку»! (улыбается). Нет, не хочу.
— А вы знаете, что двадцать первого декабря родился Тамаш Зан? — уточняет Ира (невольный свидетель нашей беседы).
— Кто, простите? — переспрашивает Тимофей и улыбается. — Пушкина знаю, а вот...
— Тамаш Зан, — повторяет Ира. — Это филомат. Национальный герой Польши и Беларуси.
— Вот радость-то, — Тимофей прихлебывает кофе. — Вот именно поэтому белорусским поэтом я никогда не буду признан — я не знаю, кто такой Тамаш Зан (радостно улыбается). Никогда не нужно гоняться за любовью и славой. Они сами приходят, если захотят. А если не приходят, то, в общем-то, самая большая глупость — переживать по этому поводу.
— Тебе все равно, насколько окажется ценным кусок обоев с твоими стихами. А что тебе не все равно?
— (Задумался). Хороший вопрос... Что мне не все равно? Да не знаю я... Правда, не знаю. А что может быть не все равно? (делает глоток кофе) Ну, наверное, это что-то простое (надолго задумывается). Знаешь, отвечая на этот вопрос, есть очень большой соблазн выставить себя в приятном свете. Может, лучше без него? (без этого вопроса — прим. авт.).
— Мне не все равно, как мир будет жить завтра! — подсказывает Ира и смеется.
— Нет, мне по большому счету все равно, как мир будет жить завтра, — отвечает ей Тимофей. — Потому что хорошо жить он все равно не будет, а как именно плохо он будет жить завтра, мне все равно (отпивает кофе). По этой логике мне вообще все должно быть «все равно».
— Ты же, вроде, не панк?
— Как это я не панк?! — возмущается Тимофей.
— Оскорбили, — смеется Ира.
— Как это я не панк? — снова повторяет Тимофей. — Я панк! На этот случай есть крылатое выражение. Знаешь, чем русский панк отличается от английского? У русского панка — два высших образования (улыбается). У меня одно. Так что я — «недопанк».
— Панк — это протест, — замечает Ира.
— Таки да, — соглашается Тимофей. — Протестую я как раз тогда, когда мне становится не всё равно. А по поводу чего мне становится не все равно? А решительно всего! Вот, например, соберутся чиновники по поводу студентов. И начинается: «Преступность среди студентов. Надо что-то делать!». Вот больше нигде у нас нет преступности! Вот мы обязательно должны «вычленить» студентов и поговорить о них.
Я очень неравнодушно к этому отношусь. И когда я слышу ерунду, меня начинает трясти. А мне говорят: «Не надо нервничать». Нет! Я буду нервничать. Я имею полное право нервничать! Даже если сам Папа Римский, просит меня успокоиться...
b<>— А если патриарх попросит? — осторожно интересуется Ира.
— Да хоть бы и патриарх!
— Ого!
—Ага!
— А во что может вылиться твой праведный гнев?
— Да во что угодно... В «хулиганство», в песни. Не в том смысле, что я песни пишу только тогда, когда меня кто-то раздражает, но так тоже можно. Песни, стихи, статьи... Можно, конечно, взять плакат и идти на улицы. Но мне кажется, у меня есть методы воздействия более весомые. Я этот мир меняю. Имею наглость заявлять об этом вслух. К сожалению, этот мир меняю я (акцент на последнем слове).
— Почему к сожалению?
— Потому что я не самый лучший представитель человечества. Пусть бы мир меняли те, кто лучше меня. Есть масса очень хороших людей, которые не делают этого. Вопрос: хорошие ли они люди после этого? Есть притча — или анекдот, или еще что-то — о том, как один хороший человек убил плохого. В итоге количество плохих людей осталось прежним, а хороших стало на одного меньше.
(продолжение — завтра).
Беседовала А. Зайцева
Старуха
Колени дряблые вонзив в дощатый пол,
Старуха молится, чтоб утром солнце встало.
Я на печи. Я под дерюгой гол.
Мне свет свечи последний разум смёл,
И сон разогнан шепотом усталым.
За стенами бесчинствует гроза,
Вбивает небо в землю гвозди молний.
Хохочет гром... И вторят небесам
Непостижимой радостью глаза
Того, Кто словно замер на иконе...
Чуть тронут лоб три скрюченных перста,
Потом — живот, по очереди — плечи...
«Да будет так», — застынет на устах
При нежном целовании креста...
А значит, будет утро, день и вечер...
Стучат часы. В ногах мурлычет кот.
Идет гроза... Свеча все так же тлеет...
Старуха за стеной сейчас уснет...
Я на боку, глазами на восход,
Шепчу слова молитвы вслед за нею.
Я не...
Корректирую память, как мне угодно.
В сделках с совестью я — однозначно мастер.
Часто стыдно, но чувствовать стыд не модно:
Если есть оправдание — будет счастье.
Произвольные версии — вот что важно:
Убедишь сам себя — и никто не тронет.
И никто никогда не заметит фальши:
Я не помню, что я ничего не помню.
Я жонглирую фактами зло и смело.
Мне известно про атомы и про звезды.
Только все мои знания между делом
Будут сожраны знанием посерьезней.
Вроде чувствуешь: истина где-то рядом, —
А конечное все-таки ускользает.
Это слишком смешно, чтобы быть неправдой:
Я не знаю, что я ничего не знаю.
Я люблю, а любовь наделяет властью.
Это лучше, чем власть без любви — намного!
Власть — как пес, тренированный клацать пастью.
Власть цинична, как пошлый рекламный слоган.
Да, мне страшно, и кровь застывает в жилах.
Да, я плачу от горя и от потери.
Но в любви то, что слабое, — это сила.
Я не верю, что я ни во что не верю.
***
Развернись, моя душа, да запой!
Что-то долго я тебя не слыхал.
Притупилось все во мне, даже боль.
Очерствел я, отвалял дурака.
Так уныло — хоть возьми да проснись.
Пусто в черепе. В кармане дыра.
Я вчера опять залез на карниз.
Как дурак, там простоял до утра.
Так полезно иной раз постоять,
Пограничной подышать синевой...
Развернись, моя душа, твою мать!
Не осталось нам с тобой ничего.
Думать это — дело ясное — грех,
Да святым мне как-то быть не свезло.
Всей-то радости — почти померев,
Усмехнуться — и опять жить назло.
***
Неожиданно кончилось лето.
Мы в него не попали, увы.
Быть хреново хреновым поэтом,
Но хреновей не быть таковым.
Может, золото звонкой монеты
Ярче золота павшей листвы,
Но хреновая память об этом
У хреновых поэтов, увы.
Вы глядите на нас с постамента
Снисходительным взглядом кривым.
Стали вы нехреновым поэтом -
И хреновы поэтому вы.
И теперь там, где мы, там и лето.
И теперь не сносить головы
Нехреновым хреновым поэтам
От хреново хреновых. Увы.
|